Петр и Алексей - Страница 139


К оглавлению

139

– Говорил ли такие слова, что я-де плюну на всех – здорова бы мне чернь была?

– Может быть, и говаривал спьяна. Всего не упомню. Я пьяный всегда вирал всякие слова и рот имел незатворенный, не мог быть без противных разговоров в кумпаниях и такие слова с надежи на людей бреживал. Сам ведаешь, батюшка, пьян-де кто не живет… Да это все пустое!

Он посмотрел на отца с такою странною усмешкою, что тому стало жутко, как будто перед ним был сумасшедший.

Порывшись в бумагах, Петр достал одну из них и показал царевичу.

– Твоя рука?

– Моя.

То была черновая письма, писанного в Неаполе, к архиереям и сенаторам, с просьбой, чтоб его не оставили.

– Волей писал?

– Неволей. Принуждал секретарь графа Шенборна, Кейль. «Понеже, говорил, есть ведомость, что ты умер, того ради, пиши, а буде не станешь писать, и мы тебя держать не станем» – и не вышел вон, покамест я не написал.

Петр указал пальцем на одно место в письме; то были слова:

«Прошу вас ныне меня не оставить ныне».

Слово ныне повторено было дважды и дважды зачеркнуто.

– Сие ныне в какую меру писано и зачем почернено?

– Не упомню, – ответил царевич и побледнел.

Он знал, что в этом зачеркнутом ныне – единственный ключ к самым тайным его мыслям о бунте, о смерти отца, о возможном убийстве его.

– Истинно ли писано неволею?

– Истинно.

Петр встал, вышел в соседнюю комнату, позвал денщика, что-то приказал, вернулся, опять сел за стол и начал записывать последние показания царевича.

За дверью послышались шаги. Дверь отворилась. Алексей слабо вскрикнул, как будто готов был лишиться чувств. На пороге стояла Евфросинья.

Он ее не видел с Неаполя. Она уже не была беременна. Должно быть, родила в крепости, куда посадили ее, тотчас по приезде в Петербург, как узнал он от Якова Долгорукова.

«Где Селебеный?» – подумал царевич и задрожал, потянулся к ней весь, но тотчас же замер под пристальным взором отца, только искал глазами глаз ее. Она не смотрела на него, как будто не видала вовсе.

Петр обратился к ней ласково:

– Правда ли, Феодоровна, сказывает царевич, что письмо к архиереям и сенаторам писано неволею, по принуждению цесарцев?

– Неправда, – отвечала она спокойно. – Писал один, и при том никого иноземцев не было, а были только я да он, царевич. И говорил мне, что пишет те письма, чтоб в Питербурхе подметывать, а иные архиереям подавать и сенаторам.

– Афрося, Афросьюшка, маменька!.. Что ты?.. – залепетал царевич в ужасе.

– Не ведает она, забыла, чай, спутала, – обернулся он к отцу опять с тою странною усмешкой, от которой становилось жутко. – Я тогда план Белгородской атаки отсылал секретарю вицероеву, а не то письмо…

– То самое, царевич. При мне и печатал. Аль забыл? Я видела, – проговорила она все так же спокойно и вдруг посмотрела на него в упор тем самым взором, как три года назад, в доме Вяземских, когда он, пьяный, бросился на нее, чтоб изнасиловать, и замахнулся ножом.

По этому взору он понял, что она предала его.

– Сын, – сказал Петр, – сам, чай, видишь, что дело сие нарочитой важности. Когда письма те волей писал, то явно намерение к бунту не токмо в мыслях имел, но и в действо весьма произвесть умышлял. И то все в прежних повинных своих утаил не беспамятством, а лукавством, знатно, для таких же впредь дел и намерения. Однако же совесть нашу не хотим иметь пред Богом нечисту, дабы наносам без испытания верить. В последний спрашиваю, правда ль, что волей писал?

Царевич молчал.

– Жаль мне тебя, Феодоровна, – сказал Петр, – а делать нечего. Буду пытать.

Алексей взглянул на отца, на Евфросинью и понял, что ей не миновать пытки, ежели он, царевич, запрется.

– Правда, – произнес он чуть слышно, и только что это произнес, страх опять исчез, опять ему стало все безразлично.

Глаза Петра блеснули радостью.

– В какую же меру ныне писал?

– В ту меру, чтоб за меня больше вступились в народе, применяясь к ведомостям печатным о бунте войск в Мекленбургии. А потом подумал, что дурно, и вымарал…

– Так, значит, бунту радовался?

Царевич не ответил.

– А когда радовался, – продолжал Петр, как будто услышав неслышный ответ, – то, чаю, не без намерения: ежели б впрямь то было, к бунтовщикам пристал бы?

– Буде прислали б за мной, то поехал бы. А чаял быть присылке по смерти вашей, для того…

Остановился, еще больше побледнел и кончил с усилием:

– Для того, что хотели тебя убить, а чтоб живого отлучили от царства, не чаял…

– А когда бы при живом? – спросил Петр поспешно и тихо, глядя сыну прямо в глаза.

– Ежели б сильны были, то мог бы и при живом, – ответил Алексей так же тихо.

– Объяви все, что знаешь, – опять обратился Петр к Евфросинье.

– Царевич наследства всегда желал прилежно, – заговорила она быстро и твердо, как будто повторяла то, что заучила наизусть. – А ушел оттого, будто ты, государь, искал всячески, чтоб ему живу не быть. И как услышал, что у тебя меньшой сын царевич Петр Петрович болен, говорил мне: «Вот, видишь, батюшка делает свое, а Бог – свое!» И надежду имел на сенаторей: «Я-де старых всех переведу, а изберу себе новых, по своей воле». И когда слыхал о каких видениях, или читал в курантах, что в Питербурхе тихо, говаривал, что видение и тишина недаром: «либо-де отец мой умрет, либо бунт будет»…

Она говорила еще долго, припоминала такие слова его, которых он сам не помнил, обнажала такие тайны сердца его, которых он сам не видел.

– А когда господин Толстой приехал в Неаполь, царевич хотел из цесарской протекции к папе римскому, и я его удержала, – заключила Евфросинья.

139