Петр и Алексей - Страница 45


К оглавлению

45

– А что, фрейлейн, давно я вас хотел спросить, во Христа-то вы сами веруете?

– Как во Христа! Да разве неизвестно вашему высочеству, что все мы – лютеране?..

– Я не о всех, а только о вашей милости. Говорил я как-то с вашим уже учителем, Лейбницем, так тот вилял, вилял, водил меня за нос, а я тогда же подумал, что он по-настоящему во Христа не верует. Ну а вы – как?

Он смотрел на меня пристально. Я опустила глаза и почему-то вдруг вспомнила все свои сомнения, споры с Лейбницем, неразрешимые противоречия метафизики и теологии.

– Я думаю, – начала я тоже вилять, – что Христос – самый праведный и мудрый из людей…

– А не Сын Божий?

– Мы все сыны Божии…

– И Он, как все?

Мне не хотелось лгать – я молчала.

– Ну вот то-то и есть! – проговорил он с таким выражением в лице, какого я еще никогда у него не видела. – Мудры вы, сильны, честны, славны. Все у вас есть. А Христа нет. Да и на что вам? Сами себя спасаете. Мы же глупы, нищи, наги, пьяны, смрадны, хуже варваров, хуже скотов и всегда погибаем. А Христос Батюшка с нами есть и будет во веки веков. Им, Светом, спасаемся!

Он говорил о Христе так, как, я заметила, здесь говорят о Нем самые простые люди – мужики: точно Он у них свой собственный, домашний, такой же, как они, мужик. Я не знаю, что это – величайшая гордость и кощунство, или величайшее смирение и святость.

Мы оба молчали. Голуби опять слетались, и между нами, соединяя нас, трепетали их белые крылья.

От ее высочества пришли за мною.

Сойдя с вышки, я оглянулась на царевича в последний раз. Он кормил голубей. Они окружили его. Садились ему на руки, на плечи, на голову. Он стоял в вышине, над черным, словно обугленным, лесом, в красном, словно окровавленном, небе, весь покрытый, точно одетый, белыми крыльями.


31 октября 1715


Теперь, когда кончено все, кончаю и этот дневник.

В середине августа (мы вернулись в Цетербург из Рождествена в конце мая), недель за десять до разрешения от бремени, ее высочество упала на лестнице и ударилась левым боком о верхнюю ступень. Говорят, споткнулась оттого, что на туфле сломался каблук. На самом деле лишилась чувств, увидев, как внизу царевич, пьяный, обнимал и целовал дворовую девку Афросинью, свою любовницу.

Он живет с нею давно, почти на глазах у всех. Вернувшись из Карлсбада, взял ее к себе в дом, на свою половину. Я не писала об этом в дневнике, боясь, чтоб не прочла ее высочество.

Знала ли она? Если и знала, то не хотела знать, не верила, пока не увидела. Холопка – соперница герцогини Вольфенбюттельской, невестки императора! «В России и небываемое бывает», – как сказал мне один русский. Отец – с портомоей, сын – с холопкою.

Одни говорят, что она чухонка, взятая в плен солдатами, подобно царице; другие – что дворовая девка царевичева дядьки, Никифора Вяземского. Кажется, последнее вернее.

Довольно красива, но сразу видна, как здесь говорят, «подлая порода». Высокая, рыжая, белая; нос немного вздернутый; глаза большие, светлые, с косым и длинным калмыцким разрезом, с каким-то диким, козьим взором; и вообще в ней что-то козье, как у самки сатира в Вакханалии Рубенса. Одно из тех лиц, которые нас, женщин, возмущают, а мужчинам почти всегда нравятся.

Царевич от нее, говорят, без ума. При первой встрече с ним, она будто бы была невинна и долго ему сопротивлялась. Он ей вовсе не нравился. Ни обещания, ни угрозы не помогали. Но раз, после попойки, пьяный, он бросился на нее, в одном из тех припадков бешенства, которые бывают у него, так же как у отца, избил ее, чуть не убил, грозил ножом и овладел силою. Русское зверство, русская грязь!

И это тот самый человек, который так похож был на святого, когда там, в лесах Рождествена, пел акафист Алексею человеку Божьему и, окруженный голубями, говорил о «Христе-Батюшке»! Впрочем, соединять подобные крайности – особенный русский талант – то, чего нам, глупым немцам, слава богу, понять не дано.

– Мы, русские, – сказал мне однажды сам царевич, – меры держать не умеем ни в чем, но всегда по краям и пропастям блудим.

Ее высочество, после падения на лестнице, чувствовала боль в левом боку. «Меня по всему телу точно булавками колет», – говорила она. Но вообще была спокойна, словно что-то решила и знала, что ее решения уже ничто не изменит. О царевиче больше никогда со мной не говорила и на судьбу не жаловалась. Раз только сказала:

– Я считаю гибель мою неизбежною. Надеюсь, что страдания мои скоро прекратятся. Ничего на свете так не желаю, как смерти. Это – мое единственное спасение.

12 октября благополучно разрешилась от бремени мальчиком, будущим наследником престола, Петром Алексеевичем. В первые дни после родов чувствовала себя хорошо. Но когда ее поздравляли, желали доброго здоровья, сердилась и просила всех молиться, чтобы Бог послал ей смерть.

– Я хочу умереть и умру, – говорила она все с тою же страшною спокойною решимостью, которая уже не покидала ее до конца. Врачей и бабки не слушалась, как будто нарочно делала все, что ей запрещали. На четвертый день села в кресло, велела вынести себя в другую комнату, сама кормила ребенка. В ту же ночь ей стало хуже; началась лихорадка, рвота, судороги и такие боли в животе, что она кричала сильнее, чем во время родов.

Узнав об этом, царь, который сам был болен, прислал князя Меншикова с четырьмя лейб-медиками, Арескиным, Поликолою и двумя Блюментростами, чтобы составить консилиум. Они нашли ее при смерти – in mortis limine.

Когда убеждали ее принять лекарство, она бросала на пол стакан и говорила:

– Не мучьте меня. Дайте мне спокойно умереть. Я не хочу жить.

45